Но офицеры, когда их прямо спрашивали, молчали, по телефону говорить было запрещено, а матросов-инструкторов нигде было не найти.
Сперва не верили, не могли поверить. Отшучивались и смеялись. Потом начали прислушиваться. Все те же вести шли со всех сторон, и становилось страшно.
Из угловых окон пятой роты видели толпу на Николаевском мосту. За наступившей темнотой никаких флагов разобрать не могли, но черная человеческая масса шла безостановочно, и конца ей не было.
Поползли новые, еще более тревожные слухи. Где-то шла перестрелка с городовыми. В каких-то казармах убили дежурного офицера.
Говорили вполголоса и ходили, стараясь не шуметь, как в доме, где лежит мертвец.
Потом был мучительно резкий сигнал к вечернему чаю. Он эхом прокатился точно по пустому помещению, но никто его не подхватил. Даже дежурные молчали.
Строились и шли все с теми же трудными мыслями. Что же случилось и что будет дальше? Расселись по столам и пили чай в такой тишине, какой столовый зал еще не знал с самой своей постройки.
Он был необъятным, этот зал, и в нем была вся история двухсот с лишним лет. Бронзовый Петр, основатель Навигацкой школы, имена героев на георгиевских досках и связки плененных знамен. Но в его окнах стояла темнота, и в этой темноте вся история кончилась.
И в зале было холодно.
По внезапному сигналу горниста вскочили с мест и, вскочив, по положению повернулись к проходу. Ветчина, дежурный по корпусу, мелкой рысью бежал от своего столика к хорам, а навстречу ему медленно шел его превосходительство директор.
Так же медленно он вышел на середину зала, кашлянул в бороду, но ничего не сказал. Долго осматривался, еще раз кашлянул и только тогда поздоровался. Корпус ответил неуверенно и негромко.
Снова наступила тишина, и в этой тишине трудно было дышать и страшно было думать.
— Гардемарины и кадеты! — Голос директора звучал тускло и так тихо, что приходилось напрягать слух. — Нашему врагу, Германии, сегодня удалось одержать самую крупную победу за все время этой беспримерной, охватившей весь мир войны.
— Опять остановился и заговорил еще тише. Доходили только отдельные слова о германских агентах. Их золото руками врагов общества и предателей своей родины, революционеров, вызвало беспорядки на столичных заводах.
Темный народ, который не ведает, что творит. Приостановка производства снаряжения и возможные гибельные последствия для фронта. Опасность! Большая опасность!
Дальше что-то совсем неслышное насчет запасных полков и присяги государю императору. Изменили они или, наоборот, верны этой присяге?
— По воле божией… — снова пропуск. Бормотание, от которого охватывает дрожь, трясение мелькающей в глазах белой бороды. — Но, конечно, — здесь голос как будто снова окреп, — конечно, не позже чем через два-три дня порядок снова будет восстановлен, и великая Россия победит! — Взмах рукой и неожиданный конец: — По ротам!
Почему-то не попрощался и даже не дал допить чай. Почему-то остался на середине, пока все не ушли из зала.
И в ротах не знали, что думать.
Степа Овцын чуть не кричал о славе жертвы и о жертве славы, а только что выпущенный из карцера Котельников торжественно клялся умереть. Барон Штейнгель их успокаивал. Умирать им не придется. Народ образумится, а если нет, его поучат пулеметами. Все будет в порядке, так говорил сам директор, и ему нужно верить.
— Верь, — с горечью сказал Бахметьев. — Дурак! Всему на свете верь: и немецкому золоту, и тому, что сейчас солдаты будут стрелять в народ.
— Как ты смеешь! — Штейнгель вскочил на ноги и горячо заговорил о верности и победе, но под градом насмешек Лобачевского сел. А сам Лобачевский налил себе воды и пил ее, стуча зубами по краю фарфоровой кружки.
— Плохо, — резюмировал Домашенко, — идем спать. — И снова, так же как и в прошлый раз, был прав.
В эту ночь у ворот, на парадной лестнице и по всем угловым помещениям, выходившим на улицу, были выставлены караулы, снабженные полным боевым запасом.
И в ту же ночь в картинной галерее, против ниши дежурного по батальону, появился плакат:
А под плакатом, разорванные в клочки, были рассыпаны последние визитные карточки Арсена Люпена.
Утром на прогулку не пошли и не знали, что с собой делать. С опаской посматривали в окна, но улицы были пусты.
В положенный час собрались по классам, но там преподавателей не дождались. Сидели одни от звонка до звонка, — странно было, что звонки продолжали действовать с прежней точностью, — и в перерывах ходили курить. На третьем уроке распространился слух об измене, — адъютант, якобы по приказанию директора, снимал караулы. Это было невозможно: не мог же директор сдать свой корпус предателям, купленным на немецкие деньги, мятежникам, которые через два-три дня все равно будут усмирены.
Охваченные паникой, разбежались по ротам, — там всем вместе было не так жутко. И как раз в это время со стороны Одиннадцатой линии и с набережной подошла толпа. Из окна она казалась враждебной и зловещей, хотя на самом деле имела дружеские намерения. Она просто пришла звать за собой Морской корпус и была уверена в том, что он пойдет, как пошли почти все воинские части и военные училища столицы.
Отшатнувшись от окон, бросились к винтовкам. Это было неизбежным следствием всей знаменитой двухсотлетней истории, всяческих старых традиций, а главное — произнесенной накануне вдохновенной речи директора.
Кричали, толпясь у пирамид. Гнали прочь и сбивали с ног изменников-офицеров, пытавшихся стать на дороге.